Марик вернулся в избу в темноте. Лируд сидел у завешенной мхом стены неподвижно. На темном столе подрагивал огонек лампы, освещая блюдо с печеными овощами. Марик пригляделся к лицу старика, но так и не понял, спит он или высматривает что-то в противоположном углу, поэтому молча подбросил поленьев в остывающее печное нутро и бездумно уставился на огонь.
Еще утром он был сыном лучшего воина баль – и вдруг стал круглым сиротой, последним отростком рода Дари. Вот только ушедший в небытие род вряд ли бы стал гордиться собственным последним побегом, потому что мать Марика была безродной сайдкой, и он сам, с удлиненным лицом и светлыми, почти рыжими волосами больше походил на сайда, чем на баль. Кроме всего прочего у него не было ни собственного меча, ни кольчужного или хотя бы кожаного доспеха, ни лошади – ничего, что могло бы свидетельствовать о доблести предков Марика и поддержать его самого среди подобных друг другу черноволосых отроков, которые и так косились на сверстника, словно то, что Марик был рожден мертвой женщиной, оставило на нем невыводимую печать.
– Неправда, – раздался глухой голос. – Она не была мертвой.
Марик вздрогнул. Он уже уверился, что Лируд уснул, поэтому скрипучий голос показался ему голосом пробудившегося от многовекового сна лесного духа.
– Она умерла, едва ты родился, хотя смерть спеленала ее в кокон еще до твоего рождения, – сказал Лируд. – Но сердце ее билось. Она сама остановила его, когда посчитала нужным. Не каждый воин способен на такое.
Старик вздохнул и со стуком положил на стол угловатый кулак.
– Это случилось еще за рекой, в нашей старой деревне. Вырвавшийся из-за пелены юррг напал на женщин в поле. Твоя мать была на последнем месяце, стягивала медоносные корни в пучки. Юррг распушил иглы, разорвал пятерых, ранил воина, ей же успел только разодрать руку и бок, когда мужчины все-таки сумели убить зверя. Твой отец нанес ему главный удар. Но даже он не справился, если бы юррг не был молодым и слабым. Взрослый зверь обычно уносит с собой не меньше десятка жертв, даже если крепкие воины встречают его. Этот же убил только пятерых и шестой – твою мать, Марик. Но не тебя, хотя ты уже давно толкался ножками в ее животе. Она перетянула кровоточащее плечо той же бечевой, которой вязала корни, и крикнула, чтобы позвали меня. Я едва успел. Я пытался вызвать роды, когда яд уже разбежался по ее сосудам. Твоя мать сама начала превращаться в юрргима. Ее мышцы окаменели, но ее дух не был сломлен. Она всегда была упряма: и когда скирские таны разорили оружейную лавочку твоего деда и нищета взяла ее за горло, и когда увидела на дештской ярмарке твоего отца, и когда ответила на его взгляд, и когда решилась пойти с ним в лес, и когда отстаивала среди плохо принявших ее женщин достоинство твоего рода, Марик… Она была точно такая же, как и ты теперь. Гордая, но веселая. Говорливая, но скрытная. Мне пришлось рассечь ей живот, чтобы достать плод, но она даже не пикнула. А когда услышала твой голос, уверилась, что ты жив, то остановила свое сердце. Она сама убила себя. И ушла непобежденной…
– А как же… – потерянно прошептал Марик.
– Да. – Подбородок старика дрогнул. – Ты тоже был отравлен. У меня не оказалось снадобья от яда, некогда было искать нужную траву, время ускользало, словно вода из раскрытой ладони, но ты вылечился сам. Или же твоя мать как-то сумела ослабить яд, бегущий вместе с кровью к ее плоду. Так бывает. Почти так. Я знал случай, когда мать, спасая дитя, убила голыми руками серого волка… Ты выжил. Сначала ты был горячим, как седой уголь в едва прогоревшем костре, потом – холодным, как вода в роднике. Ты не плакал, а хрипел. В твоих глазах стояла боль, но ты выжил! Ты очень удивил меня, парень, и я остался присматривать за тобой. Правда, ни одна кормилица в деревне не решилась дать тебе грудь, поэтому ты был вскормлен звериным молоком.
Марик судорожно выдохнул. Он выжил, чтобы стать изгоем. Неужели истории рождения было достаточно, чтобы его невзлюбили в деревне? К чему его веселость и говорливость, если никто не хочет веселиться и делиться с ним деревенскими новостями? Почему злобные слова и через четырнадцать лет звучат ему в спину? Или он виноват в том, что бальские старики, женщины и их дети живут на берегах узкой чужой реки, близ огромного болота, а их мужья и отцы продолжают оборонять почти уже брошенные земли? Или вся его вина в том, что он непохож на других и когда-то вкусил звериного молока? С малых лет он слышал презрительное прозвище «сукин сын», хотя оно и передавалось из уст в уста вполголоса. Лируд говорил ему, что ложь лучше всего не замечать, особенно если она оскверняет уста глупца. Но Марик слышал и другие слова. Слышал – и не единожды, забыв увещевания опекуна, бросался в драку с двумя, тремя, четырьмя и большим количеством обидчиков и никогда не давал воли слезам, даже когда его избивали в кровь. Впрочем, последнее случалось все реже и реже. Ему уже позволяли смеяться и болтать, когда он сам этого хотел, но теперь его не любили еще и по причине страха, который он вызывал. За глаза его звали придурковатым болтуном. И сумасшедшим выродком. И приемышем полумертвого старика Лируда. И колдовским выкормышем. И твердолобым пнем. И упрямым зверьком, потому что, не будучи первым в детских играх, он все чаще становился первым в играх юношеских. Именно из-за порой необузданного упрямства и удивительной терпимости к боли. Или его ненавидели именно за это? Именно потому, что другие давали слабину там, где их юный соперник только крепче стискивал зубы? Что ж, он и вправду не уступил бы теперь и взрослому воину, но ради чего стараться? Его никогда не признают ровней. До тех пор, пока был жив отец, Марик находился в уверенности, что рано или поздно тот приведет его на священный холм и вручит ему меч воина, и он станет равным среди равных, потому что воины равны между собой. И что же теперь? Тут уж смейся не смейся…