Последние дни баль не терял времени зря. Морщась от боли, он разрабатывал и тело, и руку, хотя Ора всякий раз придирчиво качала головой, потому что хоть рана и заживала на нем, как на деревенской собаке, но подсохшая кровь подсказывала – тянет парень израненную плоть, не дает ей зарубцеваться, выуживает из немощи былую легкость. С другой стороны, дучке было чему дивиться: за десять дней рана сомкнулась, уже через неделю пришлось жилку выдергивать, что края стягивала. А вот Марику и по сей день казалось, что на месте осталась жилка, что не дает руке воли, но, как говаривал тот же Багди, чтобы разогнуть – перегнуть надо, и тот же Лируд похоже отмеривал: чтобы тяжелое поднять, неподъемное ворочать нужно, поэтому хочешь не хочешь, а раны трудить придется.
Ощупал баль пожелтевший бок, который о себе только при касании напоминал, размял ставший багровым шов на руке. Повезло ему все-таки. О яде и задумываться не стоило, а игла, которую Марику так разглядеть и не удалось, ни кости не задела, ни сухожилия не порвала. Насьта заикнулся насчет доспеха, который от такой малости мог воина оборонить, но баль о доспехе и раньше не помышлял. Что толку с пустых слов? Еще Багди на Марика орал, что тот на медведя без доспеха пошел, что может косолапый, даже будучи на копье насажен, одним взмахом лапы или плечо вывернуть, или шапку вместе с волосами смахнуть, да вот только заткнулся тут же, едва Марик спросил однорукого – дай мне доспех, всего медведя деревне оставлю. Промолчал Багди – и правильно сделал: все одно ни шкуры, ни мяса Марик не взял, вот только доспеха так и не заимел.
Присел Марик на сырую с утра траву. Повертел в руках копье, положил его перед собой. Нет у него теперь оружия. Когда очнулся да пришел к Насьте за ножами и рубилом своим, сразу неладное заметил. Сожрала кровь юррга сталь. Впрочем, какая там сталь? Так, железо. Только и осталась ржа на оголовке древка: почистить пытался, но сразу понял, что до деревяшки счистит, – оставил: так хоть упражняться с копьем можно.
Руки Марик опустил на колени, глаза закрыл. Было время – уши от насмешек Багди да ровесников вяли, когда вот так же замирал загодя до схваток или тяжелых упражнений. Староста по-всякому не мог понять, зачем мозги перед нудной работенкой чистить: все одно, пакость приключится какая – присесть не удастся. Однако Марик и тут всякий смешок переупрямливал. Если о чем и спорил он с Лирудом, так только не об этом. Тут и его отец еще успел присоветовать: освобождай, парень, голову от шелухи, как добрая хозяйка зерно от кожуры лущит, иначе на зубах скрипеть будет. Вот и теперь стиснул Марик зубы, затем расслабился, выкинул из головы все – и Ору, и Кессаа, и Насьту, и мудрейшего, и клинок Сето. Даже о ближней ступени – стать воином – все мысли рассеял. Ухом, ноздрями, каждой пядью тела обратился наружу – и словно дым от шаманской трубки растворился на ветру. Улетел к небу, к тяжелым и сырым облакам. Приник к зеленой траве, дал пронзить собственную податливость ее стеблями, впитался ее корнями, повис каплей нектара на брюшке молодой пчелы, сорвался и разбился о прибрежный валун. Смешался со светлыми струями, расплел ленты речной травы и сплел их снова. Разлетелся во все стороны, растаял как летний снег и высох, взмыл паром – и увидел сразу все. И далекие пороги на Ласке, гремящие бурунами, как ворота к великой топи. И белые шапки Сеторских гор. И зеленые пласты Холодного моря. И золотые купола молчаливой Суррары за дремучими чащами, изгибом Манги и частоколом брошенных сторожевых башен. И далеко на западе блеск еще одной великой реки, через жидкую плоть которой ползли и ползли тысячи плотов, тысячи узких лодок и десятки тысяч лошадиных морд. Расплылся, рассеялся Марик надо всей Оветтой и увидел сразу все: и разоренные селения, и бегущих людей, и дымы пожаров, и пульсирующее пламенем или мглою темное пятно на севере, на вытянутом пальцем между двумя морями куске земли.
Остановился Марик. Прислушался к шуму близкой реки, как к путеводной нити, и вернулся туда, откуда не исчезал и на мгновение. Ни разу он не забирался так далеко – только и удавалось раньше сверху родную деревню глазом окинуть, но ни удивления, ни оторопи не испытал. С чего ему недоумевать или шарашиться? Чай, не колдун, и не быть ему колдуном, значит, и нечего из полетов этих чудо сплетать. С другой стороны, и не воин пока, а когда время придет воинскую долю вьючить, прибытка от полетов все одно не будет, если спокойствия не считать. Того самого, которое позволило ему и медведей брать без ущерба особого, и юррга на копье насадить, и всякое другое испытание без дрожи терпеть. Ерунду, конечно, Багди плел, не зря ему Лируд рот прикрыл: что толку с пустотой спорить, если она чужое по сторонам расплескивает, – вовсе не нужно перед каждой схваткой на землю садиться. Это ж все равно как флягу перед каждым глотком водой полнить. Спокойствие не просто набирается, но и тратится – не враз, конечно, если на невмоготу не напорешься.
Марик открыл глаза, уже вскочив на ноги. Бывшее копье словно само легло на руку, скользнуло по плечу, обернулось вокруг туловища, загудев на излете, и запело, заиграло тело, не исполняя команды умельца, а подчиняясь неслышимому ритму, который возник ниоткуда, но захватил и заворожил каждую пядь разгоряченного тела, заставляя мышцы то твердеть в камень, то растягиваться и наливаться огнем. Сколько раз еще три года назад, будучи угловатым неуступчивым подростком, он повторил эту тысячу движений, сколько раз перетасовал ее из связки в связку, пока не появился ритм, пока тело не начало упиваться легкостью и свободой, – не потому ли только и сумел взять третьего медведя, который вылетел с лежки в десяти шагах и не стал громоздиться на задние лапы? Ведь не на упор он его взял – на взмахе глотку рассек! Как только успел? Тело само все сделало, правда, и корчилось потом в рвоте тоже само, и в порты не наложило от ужаса чудом – тут уж Марик к воле своей вернулся, не дал сам себе опозориться. Все-таки не зря посмеивался над ним худощавый одноглазый дучь, на котором шрамов было больше, чем морщин. Не зря заставил окоротить шест до четырех локтей. Не зря нудил, когда Марик неправильно ставил ноги, неправильно держал плечо, неправильно дышал. А как самые начала парню дал – стал к шесту груз вертеть. Тот поперву не понял ничего, а потом языку дал волю: зачем да для чего. Одноглазый сначала засопел от злости, но потом все рассказал, да и куда бы он делся: от ловкости Марика хороший прибыток его новой семье шел. Оказалось, что не к копью он парня приучал. Не уважал одноглазый копья – объяснил, что в битве копейщик сила почти главная, но ценен он не один, а в куче, в строю, который не всякая конница опрокинет, не всякая рать затопчет. Если же копейщик со своим шестом заостренным против умельца с мечом или еще каким быстрым рубилом один на один схватится, то на том его копейная участь и угаснет. Тут одноглазый и расчертил на куске коры то, к чему Марика приучал. Древко на три локтя да рубило на полтора шириной в ладонь. Глевией оружие обозвал и начал расхваливать его.